Rambler's Top100
Rambler's Top100

© ВРЕМЕЧКО
2000-2003
Книга (часть вторая)

В те дни мне часто снились говорящие младенцы, и она говорила:

 - Это к чуду.
Мы ждали чуда вдвоем, но оно не приходило: видно, кто-то из нас двоих не был для этого создан. Я думал, что беру существо без прошлого, беру голем, созданный мной, но я ошибся. И она ошиблась. Так мы и воевали в ожидании чуда. И только один раз, когда мы трое, - я, она и апрельское солнце, - спускались по холму от парка, мне показалось, что мы счастливы. Мы были немного пьяны, я понес ее на руках в одобрительном гуле автомобильных гудков, и она улыбалась. Счастье, думал я, вот оно счастье, я чувствую его кожей. Счастье ползло по ней, струилось, бережно снимало чешуйки вчерашнего дня и страха будущего, счастье было моей массажной щеткой, счастье было…

Бог шутил.


Тогда-то, кажется, я пал жертвой книг и написал первую из них. Женя их не читала, о, нет, разве что, ей любопытно было выглядеть в них что-то о неверности, о залитом кровью глазе похоти, пожалуй, больше ей ничего не было интересно. Меня, кроме Жени, интересовала социальная справедливость, и возможность прославиться благодаря им двоим. Я мечтал о революции, подсознательно, должно быть, желая покрасоваться перед возлюбленной. Ее интересовали вещи куда более приземленные, - я понял это только сейчас, когда меня нет, а есть лишь сгусток духа, тревожимый снами о земной жизни, - более, да, да, земные. Несмотря на это, она с улыбкой слушала мои разглагольствования о том, как легко можно провернуть революцию в Молдавии силами тридцати человек. Увы, я вновь лишь теперь понимаю, что ей хотелось крикнуть:

 - Замолчи, заткнись! Пойдем лучше спать!
Она боялась, она не хотела, чтобы у нее забрали меня. Кто бы то ни был: революция, сомнительные приятели, выпивка, книги. Она желала владеть мной безраздельно на правах всевластного феодала. Но чтобы это случилось, ей нельзя было выдавать себя. В этом-то ее трагедия, в этом-то ее поражение: она была вынуждена отказываться от своей цели исключительно ради достижения цели.

Но мне было не до нее, и в этом состояла уже моя беда. Я желал ее, не желая понимать, что она рядом. Я тосковал, я писал странные чуть любовные чуть эротические письма, но невыносимо скучал спустя сутки заточения с Женей, и вовсе не потому, что мне становилось скучно. Я боялся остановиться. Хоть на миг. Остановки меня убивали. Промедления казались мне концом света. Когда мне решительно некуда было идти, ехать, бежать, я вскакивал с дивана, бормотал что-то о командировках и ловил такси. Домчавшись до вокзала, я бежал на перрон, и вскакивал в междугородний поезд, и ехал то на юг, то на север, а раз чуть не добрался до России. Спустя час я уже тосковал по Жене.

Зато я научился спать стоя в тамбуре.


Тогда же я составил манифест, который распространил в интернете, а несколько экземпляров, распечатав, развесил на стенах университета. Конечно, ничего за этим не должно было следовать: я, как истинный молдаванин, кровь Молдавии, соль Молдавии, плоть Молдавии, был, есть и, увы, не буду, - прежде всего, человеком намерений. Двигаться и говорить, говорить и двигаться. Этого достаточно. Результат нас страшит. Помимо революции я увлекался еще и стилизациями текстов, благодаря чему смог посмеяться над преподавательницей литературы, принявшей мою искусную подделку за рассказ Зощенко. Наконец, я был страшно похотлив, и старался не пропустить ни одной продавщицы сигарет, которых хозяева табачного ларька у Дома Печати меняли даже чаще, чем я.

Кажется, Евгения вновь заставляет меня торопиться.

Итак, манифест.

“Нельзя оставлять дела на самотек в стране, где люди мерзнут в квартирах из-за того, что оставляют открытой дверь подъезда, когда выходят”.

“Нельзя объявлять демократию в стране, где люди бросают оземь окурки”.

Это из манифеста. Вот так вот.

 - Все что угодно, лишь бы самому не закрывать двери подъезда, - поморщилась Женя, и я на нее накричал.
Она отложила бумажки в сторону, и мы трахались.

 - Когда у меня будет много денег, - сказала она, не открывая глаз, - я увезу тебя далеко.
 - Зачем?
 - Мы там будем вместе. Только мы.
Мне показалось, что это будет скучно. Сейчас я хочу, чтобы она хотя бы вспоминала обо мне там.

Она согласно кивает, и цветы дарят ей свои ароматы. Где-то там. Далеко.


 - Для начала нам нужен хотя бы план президентского дворца.
Я сполоснул рот минеральной водой, чтобы отбить вкус вчерашнего ужина, - он просился наружу. Меня тошнило: я отчаянно трусил. Все было как обычно: сначала я договорился с этими странными людьми о том, что мы будем делать революцию во имя будущего страны, а потом подумал, хочу ли этого. Кажется, нет. Но отказываться поздно. Боюсь, я придавал слишком много значения тому, что обо мне подумают. Боюсь, я придавал значение слишком многому. Неважно. Вот так: едва чего-то достигнешь, сразу хочется оставить все это и убежать. Только что я, неловко взмахнув рукой, прожег сигаретой рубашку своему соседу. Она стоит четыреста долларов, сообщил он мне. Ох уж эти кишиневские юнцы. Мой будущий соратник по революции, которая, я надеялся, никогда не состоится, говорит:

 - Государство должно взять контроль…
 - Машина! – перебиваю я. – Государство это машина. Карательный аппарат, предназначенный для ограничения свободы личности. Любое государство: демократическое ли, тоталитарное, народное.
 - Вы отрицаете государство?
 - Мы подписываем с обществом негласный договор. Где-то там, в подсознании. Мы отказываемся от права брать понравившуюся женщину силой, мы согласны не забирать мясо, хлеб и одежду и слабого, мы готовы ограничить себя в чем-то в обмен на то, что государство предоставит нам возможность заработать на этот хлеб, на эту женщину.
 - Вот как?
 - Именно, - разглагольствую я, - именно так. Беда лишь в том, что мы подписываем этот договор следующим образом, – мы рождаемся. В этом вся соль. Я родился, и все считают, что я подписал договор. Подписал фактом своего рождения. Это как первородный грех. Он лежит на нас изначально, хоть мы и не считаем себя виновными в том, что сделали несколько миллионов лет назад Адам и Ева.
 - Вы отказываетесь от первородного греха, но вы в него верите. Странный атеизм.
Собеседник улыбается: стройный, мощный мужчина, с чуть неандертальскими чертами лица. Если бы сфера моих интересов простиралась далеко за границы женской плоти, я бы им заинтересовался. Безусловно. Он производит впечатление надежности. Но интересы мои ограничены, и я с тоской слежу за взглядом официантки, которым она собеседника буквально покалывает.

 - Она жалеет, что вы сидите, - смеюсь я.
 - Что? – ему трудно перескакивать, он человек основательный.
 - Женщины отчего-то сразу глядят на мужскую задницу.
 - Это еще зачем?
 - Говорят, могут по ней определить темперамент мужчины.
 - Кто это вам сказал, женщина?
 - Нет, задница.
Мы смеемся. Он принял это за форму разрядки разговора, но настойчиво продолжает:

 - Стало быть, это плохо? Договор, подписанный рождением?
 - Еще как, но, в то же время, не совсем! – я парю. – Может быть, я излишне парадоксален?
Он отрицает, я продолжаю:

 - Плох не сам договор. Условия. В них проблема. Мы поступаем неосознанно. Мы смутно чувствуем, что на нас наложили ограничения, мы недовольны этим, и мы порой протестуем, а формы протеста самые разные.
Официантка с размаху бьет меня по руке.

 - Например, вот такой протест, - улыбаюсь я, а он осуждающе глядит на меня. – А иногда протест бывает другим. Мы режем вены, бьем жену, достаем из тайника охотничье ружье и закрываемся в квартире, простреливая улицы, ни с того ни с сего ломаем телефонную будку. В общем, протест подсознательного. Мы чувствуем, что вокруг клетка, но не видим ее. Необходимо объяснить это. И потом уже честно сказать: вот ты, взрослый человек, вот мы – аппарат принуждения и выдачи благ в обмен на кусочек свободы, сын мой, согласен ли ты на это, и да поможет нам с тобой бог, потому что мы, честно говоря, сами толком не понимаем, о чем ты больше будешь жалеть! Итак, сын мой….
Я привстаю и меня уводит в сторону. Он смеется.

 - Вы перебрали!


В начале было слово?

Вас обманули. В начале ничего не было. Не было слова, любви, жеста, понимания тоже не было. В начале начал есть лишь настороженное обнюхивание, попытка понять, что это за животное приблизилось к вашей конуре.

В начале был путь, усыпанный кусочками звезд, смахивающими, ах, смахивающими, на маленькие тернии, на шипы, на репей. Кто сказал, что шипы больно ранят? Они входят под кожу совсем незаметно, вы не чувствуете этого, вы идете, и лишь спустя некоторое время кровь обволакивает шипы гноем и ваши ноги начинают нарывать, и вам больно идти, и вы готовы ползти, и на привалах режете набухшую кожу и пытаетесь выцарапать шип из себя.

Вы для шипа, для репейника – просто животное, которое по неосторожности подцепит его на шкуру, кожу, а потом перенесет подальше, где есть незанятая земля, где есть почва - влажная, сочная, податливая, как женская плоть. Вы для шипа транспорт, средство передвижения.

И вы совсем не заметите, когда шип войдет в ваше тело. Но потом избавитесь от него, это не так уж и сложно, хоть ноги ваши и будут в потертых ранках, и они постоянно будут напоминать вам, что это когда-то случилось.

Чем не любовь?


 - Религия?
Мы вновь на террасе, и я снова пью.

 - Религия изначально – идея, и лишь затем обман. Нельзя отказываться от религии. Изначально христианство предполагало сотворения рая на земле. Все эти пастухи, ремесленники, мытари, все они знали: пройдет не так много времени и бог покарает неправедных здесь, именно здесь, на земле. И здесь же, в этой, обычной жизни, молоко потечет в руслах рек, медом покроются уста блаженных, и счастлив будет труженик. Да это же социализм! Христианство – идея, социальная идея, в нем ни хрена не было от религии. Но власть, государство, аппарат, оказались хитрее.
На этот раз их уже двое, они слушают меня внимательно, и, чувствуя давление атмосфер чуть ниже солнечного сплетения, я понимаю, скоро они захотят, чтобы я не только говорил, но и что-то сделал. Чтобы этого не случилось, я заговариваю сам себя:

 - Правительства поняли, что эта идея для них разрушительна, и использовали ее, укротили. Христианство извратили, и рай на земле заменили раем потустороннем. И тогда эта религия стала неотличима от мелких фокусов египтян, снаряжавших в пирамиды караваны с утварью. Христианство выродилось спустя сто-двести лет после своего появления. Но если вернуть идею, если объединить ей нас…
Они предлагают начать идеологическую работу по сколачиванию единомышленников в группы, на что я резко возражаю:

 - Кой дьявол?! Неужели мы будем заниматься только болтовней?!
Они восхищены моей решимостью, и, уходя, я грустно думаю о том, что лучший способ для труса прослыть храбрецом, - обвинить в трусости другого.

Спустя несколько часов Буш объявил ультиматум Ираку.

Он тоже, должно быть, отчаянно струсил.


Сейчас, при воспоминаниях о тех нескольких днях, предшествовавших моему падению, как физическому (ибо смерть и есть самое омерзительнейшее падение человека) так и моральному, я не могу удержаться от слез, вспоминая ее. Женя телом говорила мне “прощай”, но я не понимал ее, она жадно фотографировала меня, глазами, она была дагерротипом, воском, который жаждал, чтобы я оставил на ней свой отпечаток. Не сомневаюсь: если бы она могла забеременеть, она бы это сделала.

 - У тебя красивый профиль, - сказала она.
Я был поражен.

Еще бы: за несколько месяцев до этого я нашел ее дневники, в которых самое доброе слово обо мне было – “урод”. Я и в самом деле верил, что это так. И нисколько не обижался, потому что на войне от противника не ждешь ничего хорошего. Это только у Гашека учитель математики не хотел идти на фронт убивать такого же учителя математики, на самом же деле мы одержимы желанием уничтожить другого. Соседа, мать, любовницу, приятеля, незнакомца – кого угодно, лишь бы победить, одержать верх. Вечное стремление сесть на вздымающуюся грудь врага. Мы больны этой похотью.

Не сомневаюсь также, что при благоприятных обстоятельствах Евгения не рассталась бы со мной никогда. Я вижу так, как будто это случилось.

Она поднимается с постели, ухватившись за приветственную руку солнца, она подставляет под его похотливые пальцы округлый зад, она, щурясь, идет в ванную, и чистит зубы, она выходит и направляется в кухню, убивая бактерии в атмосфере своим посвежевшим дыханием, она открывает шкаф…

Она достает из шкафа мою голову и, подумав о чем-то, глядя в окно, наконец глядит на голову, и, улыбнувшись, разбивает голову о край сковородки, она делает это аккуратно, чтобы скорлупа черепа не попала на сковороду…

Она машет крышкой над сковородой, чтобы проверить, накалилась ли моя свежая кровь, на которой она жарит голову, да, кровь накалилась и она дает стечь на сковороду содержимому головы, она слегка солит по краям, бросает сверху щепотку молотых ресниц, она опускает крышку и мелко-мелко крошит мои дрожащие руки, которыми я так любил гладить ее мокрую щель, она не торопится, за окном бьются голуби, у них любовь, да…

Она разрывает мои бедра, и бережно кладет в холодильник одну ногу, а другую тушит на малом огне в соусе из глазной слизи и пота, она посыпает меня базиликом, - несомненно, издевки ради, ради созвучия базилИка с базИликой, она всегда иронизировала над моей конфессиальной принадлежностью, - она поливает ногу ромом и тот вспыхивает, тогда-то она прикрывает казан крышкой и дает мясу сомлеть, так же, как она млела когда-то от человека, которого готовит сейчас…

Она выкладывает из сковороды готовую голову, поверх нее сыпет маленькие серебряные крестики, которые я так любил менять, сбоку она выкладывает ногу и с аппетитом, как делают по утрам здоровые счастливые люди, поедает меня, запивая маленькими глотками обжигающего, как она любит, кофе с молоком.

Она бы меня съела, она бы меня растворила, переварила, но у нее не было времени, и ей пришлось остановиться на самом доступном варианте, – она убила меня.

Я любил тихонько лежать рядом с ней, о чем-то мечтая. Иногда даже о ней. Надеюсь, она скучает.


И воспарили над землею ангелы с наступлением ночи, и двенадцать из них слились в круг, а в центре, подобно сиянию Луны, но не Луне (ведь сама по себе она ничто, лишь свет ее значит нечто) воцарилась Она.

И сказали ангелы:

 - Разве есть что прекраснее Той, что первенствует среди нас, подобно матке в улье, ярче Той, что свети среди нас подобно лампе с семью фитилями средь светляков, Той, что полыхает средь нас как факел в окружении свечей мерцающих?
И я не нашел, что ответить, потому что сияние ее ослепило меня.

И ангелы, смеясь, унесли ее от меня.


 - Смысл идеи мне понятен, неясно лишь, какие у вас гарантии?
И я вдохновенно начинаю врать.

Я играл в редактора. Мне платили приличные тогда для Молдавии деньги только за то, что я был достаточно смел и отважен отвергнуть небольшую зарплату. Директор интернет-издания, который нанял меня редактором, был ошеломлен моей наглостью, когда вместо предложенных ста я потребовал триста долларов. Он был молод, подтянут и напорист и беспрерывно покачивался из стороны в сторону. Работать с ним было интересно: я чувствовал себя заклинателем королевской кобры. Он был смертельно опасен, и в то же время мне не было скучно впервые за многие годы. Он отдал мне газету, пусть и электронную, - что мне, привыкшему к запаху краски, было невыносимо, - но все же газету, и позволил делать с ней все, что душе моей заблагорассудится. От такого великодушия я впал в ступор и начал делать хорошую газету. И первое, что мы сделали – прямую трансляцию выборов в интернете. Новости сыпались на ленту каждые три минуты. Для Молдавии это было нечто. Сейчас, да, сейчас я лишь ищу следы былого успеха в песках, но они поглотили его, о, конечно, поглотили. Но тогда я кипел, и мы блеснули.

А вот второй рывок у меня не пошел. Ва-банк. Как обычно, он все испортил. Мы разместили ленту, где каждый читатель мог задать свой вопрос президенту Воронину, который президентом еще не стал, и собрали этих вопросов множество множественное, число бесчисленное и массу невообразимую. Только вот, чтобы он ответил, об этом мы не договорились.

 - Пусть он ответит, и мы разместим это во всех молдавских газетах! – сказал я им.
Советникам тоже хотелось успеть поцеловать будущего президента в плечико. Они согласились. А вот “все молдавские газеты” – нет.

Для меня это значения не имело, поскольку через год-полтора нами планировалась чудная революция, обаятельная революция, - помесь Парижа-68 с балом скелетов старика Августо. Но для остальных: директора, советников, уже доложивших Воронину об оглушающей пиар-акции, которая произойдет завтра (держу пари, эти засранцы приписали идею себе), и, наверное, самого Воронина, это было важно. Настолько важно, что все они поехали в редакцию, на, так сказать, интеллектуальные разборки. Настолько важно, что я чувствовал себя загнанным кабаном в окружении голодных гиен. Скалой в океане, на которую с трех сторон надвигались цунами. С той лишь разницей, что скалой я не был. Все остальное: океан, одиночество, и громадные волны, присутствовало.

У меня поднялось давление и я пошел в кафе, откуда позвонил Жене. Не помню, о чем мы тогда говорили, хорошо запомнил лишь, что мне стало легче, значительно легче. Кажется, она советовала бросить все и приехать к ней. Я отнекивался.

 - Я побрила себя там, - сказала она.
О-ля-ля, это был повод! Я рванул к ней. Она меня не обманула.

После того как мы потрахались, а это прочищает мозги не хуже пьянки, поверьте, я вернулся в редакцию, но все они уже так долго ругались, что сил на меня им попросту не хватило. Бросая в мою сторону презрительные взгляды, советники разошлись, директор закрылся в кабинете, другие пострадавшие стороны разъехались, а я отправился пить.

Но ведь ответы я все-таки получил.


Лебединая песня инопланетянина Лоринкова (планета Земля, Молдавия, Кишинев, район Ботаника).

Эта женщина была создана для любви.

Создана для зачатия. Для материнства.

Ее чересчур длинная шея извивалась, приманивая поцелуи.

Тяжелые, чуть отвисшие груди сами ложились в мнущие их руки мужчины – меня.

Ее выпуклый живот, мурлыча, ластился к моим рукам, он жаждал, чтобы его погладили.

Плотные ляжки были созданы для того, чтобы обхватывать мужчину. Тяжелые ноги. Плотные ноги. Столпы.

Ее широкие бедра сотворены для того, чтобы за них ухватился мужчина, и оставил красный след пальцев на белой коже.

Ее зад создан для того, чтобы она пружинила на широкой кровати под ударами моих бедер.

Творец создал ее податливое лоно, чтобы я спускал туда.

Я любил делать это, схватив ее за волосы и глядя ей в глаза.

В общем, она как и Женя, была создана для трахания, но принадлежала к совершенно иному типу женщин, нежели моя беспризорница. Ее звали Кристина.

Восемь литров семени, тридцать четыре галлона пота и четыре слезинки пролил я на нее и в нее. Все было совсем не так, как с Женей. Я обожал ее тело, только и всего. Только и всего? Но этого немало, поверьте. Я часто думал о ней по утрам, и, не раскрывая глаз, брал Женю, и если бы она зачала, поверьте, это был бы ребенок двух матерей. Поле. Широкое поле, необъятное поле, поле, границу которому проложил лишь горизонт. Вот что вставало перед моими глазами, когда я задирал на ней платье. На этом животе можно было умереть, тихонько, ни о чем не думая. Нам не о чем было разговаривать, мы говорили только в постели и только о постели. После, я лежал и глядел в потолок, отчаянно желая уйти. Но стоило двери хлопнуть за моей спиной, как похоть подступала ко мне, и я жалел, что ухожу, и похоть брала меня за руку и вела обратно, и я не мог, не мог, не мог ничего поделать.

У ее слизи был приторно-сладкий запах.

Глаза ее – две большие бархатные влажные звезды.

Язык ее горячий и острый. Она раскрывала им мой рот, как ловец жемчуга – раковину. И язык ее трепетал, ранил, ввинчивался как жало в мою податливую мякоть. Она доставала из меня жемчужины и жадно глотала их, покатав под небом. Она ныряла в мой пах, она глотала меня и страсть, и мой пот пах ее телом.

Как мне описать сладость ее тела?

Лучше я попробую его языком, попробую его зубами, попробую его плотью.

Восемь лет, я владел ей безраздельно восемь лет. Этому не помешал ни появившийся позже любовник, потом муж, затем – второй муж. Наверное, она чего-то ждала от меня.

Она бездумно улыбалась, и женщины нервничали в ее присутствии. Она садилась напротив вас, слегка разведя ноги, и вы пропадали в намеке на отверстие между ними. Мужчины шли за ней, как дети за крысоловом. Она была общая и ничья. Совсем как я.

Она была чувственна изначально, чувственна от природы, но не понимала этого, и я горд, что первый помог ей разобраться, что к чему. Я был с ней все это время: ее грудь зрела на моих глазах, ее лепестки раскрывались в моих зрачках, она становилась все опытнее.

Я входил в нее, она напрягала живот, и я чувствовал благословляющее рукопожатие Бога. Вспоминая об этом, я понимаю теперь, что значит телесная тоска, тоска тела. Зов мяса. Чуть грустный, изнемогающий зов, изнуряющий плоть.

Я часто приходил ночевать к ней. Я порезал ладонь, пытаясь хлопком открыть шампанское. Бутылка взорвалась. Шампанское и кровь смешались. На пол текла пузырящаяся кровь. Она смеялась. Над кроватью у нее висела огромная фотография – реклама джинсов. Когда на окне висела занавеска, я уходил, потому что дома был муж.

Она быстро училась. Я мог сравнивать: я спал с ней лет семь, не меньше. Она прочитала книгу “Как сделать мужчину счастливым – советы проституток”. И прочитала ее не зря. Она любила разговаривать во время любви. Кажется, я успел сделать ей ребенка.

Прощай, Кристина. Мне было хорошо и с тобой.


Запись из дневника Евгении, подруги инопланетянина, не инопланетянки.

“По утрам он лупил нас скакалкой, по вечерам – хватал за волосы и бил головой о батарею. Сестра визжала и забивалась в щель между шкафом и стеной. Тогда он пытался достать ее оттуда, а она не давалась: раскорячивалась, как краб. Крабом она и была. А он все никак не мог ее вынуть, и принимался за меня, а она скулила, потому что знала – он все равно ее оттуда вытащит”.

Я спросил ее, о ком это. Она сказала, что об отце.

Он знал, что она попадет в надежные руки.


В конце концов компания сумасшедших национал-социалистов, комсомольцев, но не тех, что организованы при правящей партии коммунистов, а настоящих (так они мне сказали, а я был слишком усталым, чтобы проверить это и предпочел верить на слово) комсомольцев, и даже нацисты; в общем, весь этот “левый коктейль”; просто вынудили меня пойти в президентский дворец. Оглядеться, что и как. Осмотреться. Им нужен был хотя бы приблизительный план здания. Они играли, а без карты игра неполноценна.

На память я не полагаюсь уже очень давно, поэтому мне вручили блокнот и ручку. Я был поражен. Восемь лет работы на фабрике трахания зрачков приучили меня, что предметы эти бесполезны, более того, крайне вредны.

Ведь если все запишешь, придется писать как все было на самом деле.

Но им-то как раз это и требовалось. Все как есть на самом деле в высоком здании с тонированными стеклами и тяжелыми вращающимися дверьми. Президентский дворец.

Они уже раздражали меня, эти юнцы в тяжелых военных ботинках, черных джинсах, молодые, подтянутые, они все сплошь не курили, если и пили, то по бутылке пива за несколько вечерних часов утомительных изматывающих и никчемных спорах об устройстве государства.

 - Зачем вам все это? – спрашивал я их, подразумевая споры. – Ведь даже Платон не сумел придумать ничего хорошего на сей счет. Да вы вспомните его “Государство”.
Они посмеивались и тянули пену из бутылок. Молоденькое, розовое мясцо. Это я уже об их девушках. Я презирал их, но отчаянно не желал выглядеть в глазах этих мокрощелок трусом. В благодарность за это они позволяли мне кое-что. Чуть больше, чем требовалось от боевого товарища.

Репутация в кругу этих революционеров сложилась у меня забавная. Они искренне считали меня “запутавшимся журналистом буржуазного издания, слишком потрепанным и разочарованным, чтобы поверить в правое дело, но достаточно совестливым пока, чтобы помочь в его осуществлении”. Так, по крайней мере, заявил один из них, по-видимому, вожак. Ведь кто из них кто, они мне так и не рассказали. Я тайком посмеивался над их конспирацией, но мне было искренне лень ознакомиться с личным делом каждого из них, что заняло бы у меня полчаса-час в общей сложности. Вожак (так я его стал называть) был похож на девушку. Настолько похож, что, не умри я в ближайшее время, мне, может быть, пришлось бы призадуматься о некоторых аспектах личной жизни и кое-каких новаторствах. Но эта сторона Луны обошла меня, обкрутила - что же там на самом деле, я так и не успел увидеть.

Миловидный Вожак был настолько миловидным, что ни одна из революционных мокрощелок, демонстративно куривших сигареты без фильтра, так и не рискнула побыть с ним наедине. Он рассказал мне об этом. Когда я, наконец, сумел напоить его – прислонившись к стене дома, вечером, прихлебывая пиво, он тоскливо жаловался мне на это, и я увидел его настоящим, таким, какой он есть, обыкновенным подростком, взрослеющим, не совсем удачным. Я понял, что он, как и я, как и все мы, заигрался, но мне не было жаль его, ничуть. Может быть, я был на него обижен. Может, я боялся его, или, вернее, себя.

 - Разочаровавшийся молодой старик, прихвостень буржуазной прессы…
Услышав это, я хотел пройти в комнату, оккупированную в чужом доме этими нахалами, но потом передумал. Все закончилось бы чересчур банально. Революционные “левацкие” идеалы прямо предполагали, что он бы, нервно глядя мне в глаза, срывающимся и негодующим голосом повторил бы все сказанное обо мне в мое отсутствие, а потом втянул бы меня в один из тех бесконечных идейных споров, от которых свербит под лопатками. Нет, я не хотел.

Но и прослыть трусом не хотел, и, страшась своей тени, пошел в президентский дворец, где бывал неоднократно, и даже пульс тогда не учащался. Но теперь-то все было по-другому. Теперь я играл роль лазутчика. Главная проблема состояла в том, что мне надо было выйти за пределы третьего этажа, где располагалась комната для работников редакций, и пройтись по всему зданию, насколько это возможно. В здании было, как обычно, немноголюдно. Я прошелся по коридору и осторожно спустился на второй этаж, решив, что если нарвусь на охранника, то скажу, что иду в туалет, который на нашем этаже якобы занят.

Я действительно туда зашел. У писсуара стоял высокий седой мужчина. Это был премьер-министр Карлев.

 - Здравствуй, Лоринков, - радостно поприветствовал он меня, не отрываясь от дел.
Я что-то угрюмо пробурчал в ответ и расстегнулся. Премьеру хотелось поговорить.

 - Я в газете читал, что вы завтра со мной “прямую линию” организуете, - хохотнул он.
 - Ага.
 - Так предупреждайте! Я-то об этом ничего не знал!
Я попытался улыбнуться. Но мог бы этого не делать: его не интересовала моя реакция, я был собеседником-грушей. Люди все такие, они подвешивают тебя на канат, молотят языком, и, всласть наговорившись, бывают полностью удовлетворены.

Когда он ушел, я довольно долго пытался достать из унитаза выроненную ручку.

К счастью, унитазом в тот день никто, кроме меня, не пользовался.

А ручка упала на пол. Тихо. Очень тихо.

Так тихо, что я даже звука не услышал, когда она добралась, наконец, до пола. Пока земное притяжение ее об него не грохнуло. А для бактерий, или, к примеру, тараканов, это, должно быть, было настоящее потрясение. Адский грохот. Они, наверное, решили, что начинается что-то вроде новой войны за независимость на кухне или второй мировой войны с ядовитым мелком “Машенька”. Так и представляю себе, как они рванули по щелям, быстро собрав пожитки.

Для меня ничего, а для них – трагедия.

И дело вовсе не в том, что мозг у меня на три килограмма больше, или кровь – теплая, и выкормили меня молоком, и жестких крыльев у меня нет, а есть отличные развитые руки с отделенными от остальных большими пальцами. И не в том, что мои предки полезли дальше по лестнице эволюции, а их – плюнули на все, и обосновались на какой-то там низкой ступенечке.

Все дело в размерах. Они крохотные, а я для них – огромный просто.

Чем меньше ты, тем больше твои проблемы.


Когда я первый раз в жизни остался один, абсолютно один, в маленькой, уютной квартирке в небольшом домике у Долины Роз, меня охватила паника. Сначала я боролся. Я опустился на пол, открыл бутылку вина и прислушался. На дороге ревел троллейбус, в подъезде хлопали двери, где-то этажом ниже соседка ругались с кем-то по телефону, в магазина хлопали двери, слышался говор выпивох. Но постепенно звуки пропадали и тишина звенела.

Тихонечко так: дзинь-дзинь.

И в темных, смятых, как складки плаща, углах комнат, мне мерещились мертвые.

С тех пор поменялось много квартир, но если мне суждено провести ночь одному, я старательно напиваюсь. Я оглушаю себя порнофильмами, коньяком с содовой и дешевой марихуаной по два доллара за сигарету, а по утрам, серым от этой омерзительной смеси, я выпиваю три-четыре таблетки снотворного, чтобы прийти в себя к вечеру. Ко времени страха перед мертвецами.

Я пытался бороться с предчувствием смерти оргиями. Я готовился к ним, как повар дорогого ресторана к приходу элитных посетителей. Я перепробовал почти все. Надо отдать Евгении должное, она что-то смутно понимала и против этого, - разумеется, если она присутствовала на оргии, - против ничего не имела. Она не имела ничего против выпивки, против легких наркотиков, воздушных змеев, подшивки “Иностранной литературы”, против пикников на природе, против ночных загулов, – ничего против того, чем я пытался побороть удушливую тоску, предчувствие того, что очень скоро и мне все станет безразлично.

Я благодарил Бога за то, что у нее нет сестры. В противном случае я обязательно переспал бы с ее сестрой. Думаю, она была бы не против.

Она и против себя ничего не имела.

 - Тоска, тоска, - грустно бормотал я.
Сейчас-то я понимаю, как был смешон. Эгоцентризм – в этом проблема. Я слишком преувеличивал значение своей личности для себя же. Надо было отнестись к себе проще. Не стоило отчаиваться только из-за того, что я отчаялся. Только и всего.

Темные углы. Мятые складки. Безобидные мертвецы. Я никогда не боялся того, что они бросятся на меня, растерзают, причинят боль. Я боялся другого: их холодного равнодушия, печали в остывших глазах, студенистом теле. Маленькие грустные мертвецы: они выстраивались у стены, когда я, качаясь, шел к ванной, и провожали меня равнодушными взглядами. Молчаливо прислуживали мне, когда я читал книги на кухне, проливая на стол коньяк. Мягко отстраняли меня от ножа и сами резали мне хлеб к ужину. Маленькие грустные мертвецы. Они уничтожали меня равнодушием. Я не любил их. Живых людей я тоже не сумел полюбить, они слишком говорливы.

Я что-то среднее между живым и мертвым.

Вернее, я был этим средним. Сейчас-то я точно мертвый. Говорю вам это с полной уверенностью.

В некотором роде это неплохо. Есть свои плюсы. Меня, например, уже не могут убить ради демократии, как этих несчастных сирийцев, которые ехали куда-то в автобусе, и тут – бац! – ракета “Томагавк” навеки приобщила их к миру демократии. Нет, мне-то это не грозит. Я же мертвый.

Присоединяйтесь.


Будучи еще живым, я сумел пройти второй этаж президентского дворца, и тут уж по-настоящему заблудился, заплутал, и спустился на лифте на первый этаж, который оказался почему-то подвалом. Так я узнал, что во дворце – четыре подземных этажа. Тот, куда я попал, представлял собой огромный холодный зал, с двумя буфетами. Там не было даже охраны. Никого не было. Кроме мертвеца, конечно, а, да, мертвец присутствовал: невысокий, с серого цвета лицом человек, давно небритый. Чуть позже я понял, что это естественно: у мертвецов всегда растет щетина. Знакомый врач говорил мне, что это неправда, что когда мертвый человек просто осунется, то его щетина будет казаться длиннее. Это был интересный спор. Мы разложили еду на стуле, поставив его в коридоре морга. Врач аппетитно жевал. Я так и не смог. Зато жидкость шла в глотку отменно.

Но пока мы со знакомым врачом закусываем в морге, и будем закусывать вечно, и зваться это будет адом, я стою в одном из подземных этажей президентского дворца, и, затаив дыхание, гляжу на мертвеца в углу помещения. Он смотрит на меня не мигая. Мне снова становится грустно, настолько грустно, что я уже готов достать плоскую флягу с финской водкой и хлебнуть немного.

Эту флягу я положил в карман куртки три года назад. Я не пользовался ею ни разу. Но точно знал, что если отопью из нее днем, следующее, что я сделаю – выпью немного яду, который держу в другом кармане.

Спиться было бы слишком унизительно.

Но грусть, завладевшая мной, так усиливается, что мне не хватает сил даже протянуть руку в карман. Мертвец все еще не мигает.

Был бы он жив, у него заслезились бы глаза. Но он мертв и глаза у него сухие. Я подхожу к нему, - нехотя, но я без сомнения очарован, - и, аккуратно плюнув в ладонь, смачиваю ему глаза. Он благодарно моргает, и, взяв меня за руку, ведет по коридорам.

Я не слышу даже наших шагов. Я оцепенел. Мне страшно, потому что в здании никого, кроме нас нет.

Мертвец подводит меня к лифту, и мы заходим туда. У меня кружится голова. Мы выходим из лифта наверху. Мертвец провожает меня к дверям дворца. Тут уже лучше. Тут уже стоят полицейский.

На улице мертвец деловито закуривает, и удивленно спрашивает:

 - Лоринков, допустим, ты заблудился. Но в глаза-то мне плевать зачем?!
Я падаю в обморок, и уже там, барахтаясь в чем-то липком и омерзительном, понимаю, что не узнал в темноте знакомого сотрудника охраны.

От дворца меня увозят на “скорой”. Через два дня я выписываюсь из больницы. Я сэкономил им деньги.

Какой смысл лечить мертвеца?

Оказалось, это все от нервов. Но со мной можно было расправиться проще. Сбросить на город, где я живу, кассетную бомбу. Или обстрелять ракетами. Но это дороже.


Я напоминаю себе королевскую Францию времен упадка. ТО есть, я напоминаю себе страну, в которой никогда не был, времен, когда меня еще не было. скорее, я напоминаю себе ту Францию того королевства, которые вообразил на досуге.

В любом случае, сил все меньше. Больница, фабрика трахания зрачков, нервы и алкоголь меня доконали бы. Как раз в это время Женя подарила мне нижнее белье в лилиях. Я долго смеялся, она не понимала, почему. Когда я ей объяснил, она назвала меня своим маленьким королем. Мне даже не было противно.

В это же время началось очередное мировое безумие, – США начали войну в Ираке. В Кишиневе наступила весна, и девушки надели короткие юбки. Я понял, что времени остается все меньше, и пустился во все тяжкие. Мы блаженствовали.

Как раз в это же время в Кишиневе, наконец, прекратились митинги националистов. Это лишило меня части заработка, - репортажи об этих митингах у заказчиков из российских СМИ были нарасхват, - и мне пришлось стать скромнее в расходах. Ненадолго: вскоре в городе начались регулярные митинги протеста против войны в Ираке. У американского посольства постоянно стояли пикетчики, которые то и дело скандировали что-то оскорбительное.

 - Я люблю Америку Фицджеральда. – сказал я одному из пикетчиков, и еще до того, как успел объяснить что не люблю Америку Буша, меня едва не растерзали.
В любом случае все это слова: никакой Америки, Буша ли, Фицджеральда ли, я и в помине не видал. Слова, слова, слова.

Я звонил Жене и она слышала в телефон, как толпа скандирует лозунги. Я объяснялся ей в любви под аккомпанемент лозунгов. Ее это, похоже, ничуть не смущало.

Потом я несколько дней искал молдавских добровольцев, покативших в Ирак играть в “живой щит”. Их отправил туда человек по фамилии Опищенко, с мягкими грустными губами, которые явно тосковали на его сытом и довольном лице. По крайней мере, он говорил, что отправил в Ирак добровольцев. Но мы их не видели. И паспортов их не видели. И никто никогда их не увидел.

Как много времени мы тратим на разговоры о том, в чем не уверены до конца.

В конце концов, мы сумели обработать этого Опищенко до такой степени, что он был просто вынужден сделать хоть что-то, дабы не прослыть лжецом. И он не придумал ничего лучше, чем предложить мне отправиться в Ирак, убедиться в существовании молдавских добровольцев лично. Думаю, их все-таки не было, а он просто рассчитывал на то, что я испугаюсь, или меня быстренько убьют в результате очередной трагической ошибки оккупационных войск союзников.

Смерть по ошибке во время ошибочной войны.

Я разочаровал его, согласившись. Еще я сказал, что мне всегда сопутствовало везение.

Я не лгал.

Национализм придумали правительства мира. Придумали исключительно для того, чтобы бедные грызли друг другу глотку, в то время как богатые получают проценты с состояний.

Патриотизм, любовь к Родине, идеалы государства и национальную гордость тоже придумали богатые. Бедные ничего не придумали. Не потому, что они глупее. У них просто нет времени на то, чтобы придумывать всякие интересные штуки.

А может, все дело в плохом питании.

Когда вы голодны, вам не до национальной идеи. Были, конечно, оригиналы, которые решали проблему голода национальной идеей. Самый известный оригинал это Адольф Шикльгрубер. Мы знаем его как Гитлера. Адольф считал, что немцам нужно жизненное пространство и чужие ресурсы. У него ничего не получилось.

Очутись он сейчас в Америке, ему бы объяснили, что оттяпать чужое жизненное пространство очень трудно, практически невыполнимо. Ему бы посоветовали ограничиться чужими ресурсами. И, конечно, он бы прочитал несколько оплачиваемых лекций в университетах США.

Хотите заработать денег, станьте хоть в чем-нибудь известным, и поезжайте в США. Будете читать лекции.

Только поработайте предварительно над дикцией. Иначе студенты, которые платят университетам, которые заплатят вам за лекции, почувствуют себя обманутыми. Они хотят получить хороший товар за свои деньги.

Бизнес – искусство обманывать так, чтобы клиент не чувствовал себя обманутым. Научитесь этому, иначе у вас ничего не получится.

Прогорите, как Адольф Гитлер.

продолжение следует...

Читать продолжение